В воде плавали большие и упитанные карпы, они медленно шевелили плавниками, время от времени один из них поднимался к поверхности, хотя для этого ему не надо было затрачивать так уж много усилий — река Ониар в это время года мелкая, навряд ли глубже полуметра. А вот колокольня с ее резкой и пронзительной тенью внезапно как бы пришпилила меня к мосту и на какое–то мгновение кровь сильнее запульсировала в висках, а сердце ухнуло в самый низ живота, да так, что мне пришлось схватиться руками за парапет моста, чтобы не упасть.
Но и это была лишь тень тени, настоящие ее поиски, настоящее приближение к ней началось позже, в самом Фигерасе, когда, пройдя через турникет, я оказался внутри этого порождения странной фантазии и всех мыслимых и немыслимых комплексов, про которые мне когда–либо доводилось слышать. Естественно, что раньше, естественно, что не от нашего экскурсовода, тем паче, что сам хозяин и одновременно главный экспонат всего этого строения запретил проведение экскурсий, предпочитая, чтобы именно так — безмолвно и ошарашенно — посетители (хотя хочется сказать — пациенты) крутили головами по сторонам и с удивлением внимали тому, чему навряд ли стоит удивляться.
Именно в этот момент, когда турникет остался позади и я, свернув в какой–то боковой ход, внезапно оказался на лестнице в длинную галерею, ведущую вверх, на второй этаж, я уловил первое приближение тени, и не усатого господина с его склонностью к вуайеризму, любовью к мастурбированию за натянутыми, но еще не покрытыми красками холстами, а так же беспардонной и столь впечатляющей страстью к самому себе. И не тень его жены, той самой, с которой он и был обвенчан в том самом кафедральном соборе города Жироны, колокольня которого незадолго до полудня произвела на меня столь большое впечатление, нет, эта сучка, эта трибада, эта любительница молоденьких мальчиков и любви втроем так и осталась для меня всего лишь похотливой спиной на одном из его вычурных и пафосных творений.
И даже не тенью того смешного и в чем–то неуклюжего актера, большого поклонника творчества усатого господина, моей первой серьезной любви, человека, растлившего — если называть вещи своими именами — мое неопытное юношеское тело, было это видение, ведь чем иным, как не видением может быть названа так быстро и явно промелькнувшая тень?
Тенью любви было это видение, любви, про которую я отчего–то временами вспоминаю на протяжении всей своей жизни, хотя бы потому, что если картины выдающегося и гениального мэтра никогда не производили на меня (повторю: за исключением юности) особого впечатления, то поэтические строчки того, кто отчетливо обогнал сейчас меня, поднимаясь по лестнице, всегда воздействовали на мою психику и подсознание.
Тень Лорки, пришедшего зачем–то в гости к Дали.
Я прекрасно знал, что в Фигерасе Лорка был всего дважды, промелькнувшая сейчас тень была, скорее всего, из того, первого, посещения, предпринятого им во время пасхальных праздников одна тысяча девятьсот двадцать пятого года, если быть точнее, то в один из дней с пятого по одиннадцатое апреля, точнее сказать я не могу, а тени не разговаривают, они просто проходят по лестнице, неся за собой груз своей неосуществленной любви.
Наверное, именно потому он и решил посетить сейчас это безумное место, подняться по лестнице, пройти по галерее, дойти до зала, над которым распростерся так называемый «геодезический купол» — совершенное в своей геометрии и пропорциях сооружение, накрывшее не просто бывшую сцену этого, некогда театрального, зала, а накрывшее собой место последнего отдохновения, если, конечно, таковое может быть дано господом человеку с напомаженными кончиками усов.
Тень знала то, что знал и я: под одной из плит, которыми была замощена бывшая сцена, ничем особым не примечательной и лишенной всяческих опознавательных знаков плитой, захоронены останки великого мэтра, последняя шутка гения, где–то там, прямо над женским туалетом, вполне возможно, что и над одним из писуаров, до сих пор белеют уже очищенные временем от разложившейся плоти его кости.
И тень захотела взглянуть. Теням это тоже надо. Тени ведь спасают не только от жары. Тень расстрелянного, тень безумно влюбленного, тень того, кто любил, но был продан и предан, а потом и убит, и убит не за то, что он был поэтом или политиком, а за то, что он любил не так, как положено, хотя и пытался скрывать эту свою тайну всю жизнь.
Я понял, что у меня нет сил идти в эту душную клоаку, полную мерзких и беспощадных иллюзий. Я повернулся, спустился по лестнице и вышел в небольшой дворик, такие здесь, что в Испании, что в Каталонии, называют патио. В центре был фонтан, я подошел и набрал в горсть воды, а потом сполоснул себе лицо. Мне хотелось тени, хотелось сесть под какое–нибудь большое, широколистное дерево, которое — пусть всего лишь на какие–то полчаса — скрыло бы от меня это убийственное солнце Ампурдана, как, собственно, и называется географически точно эта местность, что начинается здесь, в Фигерасе, и идет по направлению к морю, к пляжам и бухтам Кадакеса, где — в основном — и провели те шесть дней в двадцать пятом году эти двое, поэт и художник, когда поэт пытался добиться любви, а художник так и не согласился на нее.
Человек с усами всю жизнь боялся кузнечиков, боялся прикосновений, боялся венерических болезней, боялся всего, кроме самого себя. Он был прекрасен в то лето двадцать пятого года, он был божественно красив, но он боялся разделить эту свою красоту с тем, кто действительно любил его и чья тень мелькнула на какое–то мгновение мимо меня, заставив опять почувствовать эту невыносимую боль в висках и застыть у фонтана, пытаясь в очередной раз поймать свое сердце, прыгающие из груди вниз, в шахту лифта, ведущую в темную утробу желудка.
Я вышел из музея и побрел вокруг его игрушечно–параноидальных стен. Мне опять хотелось одного: тени, как можно больше густой, спасительной тени. По крайней мере, пусть это будет тень автобуса, в котором работает кондиционер. Но до автобуса оставалось еще около часа — время сбора экскурсовод повторила трижды, и мне надо было где–то провести это время, в любом месте, только не в той атмосфере склепа, в которую я чуть было не попал.
Где под необозначенной плитой все еще лежат кости усатого господина, пусть даже от усов его давно ничего не осталось.
Наверное, подумал я, ночами он отодвигает плиту и хватается своими костлявыми пальцами за краешки своей усыпальницы. А потом вытаскивает и все тело. Он выходит и, шаркая и звеня костями, начинает бродить по всему этому театру тире музею, любуясь на то, что было так любовно развешено под его руководством на стенах еще при жизни. Развешено, расставлено, расположено. Он пересчитывает картины и скульптуры, инсталляции и фотографии. И ждет, когда прокричат первые утренние петухи, чтобы потом опять исчезнуть в яме под сферическим куполом и вновь накрыть себя плитой. Каменной плитой, на которой не написано ни одного слова.
Хотя если бы тогда, в апреле двадцать пятого года, он принял любовь поэта, то все могло бы случится по другому, и может быть тогда, жизнь поэта тоже была бы другой.
Я нахожу небольшой ресторанчик, столики которого находятся как раз под большим и тенистым платаном. Это то, что мне сейчас так необходимо — выпить кружку пива и что–нибудь съесть. Пусть всего лишь багет с хаммоном, этим изумительным местным копченым окороком. Или паэлью, хотя паэлью надо есть на побережье. Или бараньи ребрышки, но для них слишком жарко, и я заказываю кружку пива и багет с хаммоном и жду, когда официант, одетый в черные мешковатые брюки и пропотевшую белую рубашку с короткими рукавами принесет мне поднос с заказом.
Неприлично тихо, вымершая площадь с платаном, отбрасывающим большую и густую тень, именно такую я искал.
Хотя тут есть и другие тени, они здесь, вокруг меня, они заполняют все эти пустующие стулья за такими же пустующими столиками. И тень мальчика в матроске, ставшего впоследствии господином с усами, и тень невысокого, коренастого и совсем не красивого поэта, так и не добившегося ответной любви, и тень девушки, которая была сестрой мальчика в матроске, и тень русской женщины, ставшего его мадонной и женой, они все мертвы, они все давно уже превратились в прах, но все они здесь, о чем я и хочу рассказать еще одной тени — той своей первой и странной любви, которая и сделала мою жизнь такой, как она есть.
Они толкутся, они о чем–то переговариваются, они тоже собираются сделать заказ — интересно, что едят и что пьют тени?
Появляется официант, он несет мой поднос, за остальными столиками все так же никого, сиеста, время, когда надо быть дома, спасаясь от оглушительной жары.